ВСПОМИНАНЬЯ

 

Александр Медведев
Ни коня, ни сабли!

 

Наша улица окраинная, город выталкивает её на пустырь, и дома упираются в железнодорожный переезд. Пупырчатая булыжная мостовая обрывается сразу за шлагбаумом, и от путей к элеватору начинается короткая грунтовая дорога, усыпанная кусками застывшей серой пены, угольным шлаком. По дороге через пустырь можно выбраться к асфальтированному шоссе. На его обочинах стоят высокие липы, видные уже от переезда.
      Ежедневно в сторону шоссе мимо нашего дома спешат машины. Мы можем смотреть на них сколько угодно. Стоять во дворе и смотреть. Ходить к переезду и шоссе нам нельзя, детям туда запрещено строго-настрого. Там взрослая жизнь. Она полна опасностей, и самая большая из них - дорога.
      К шоссе под своды деревьев спешат мимо нас самосвалы и мотоциклы; туда же мчатся юркие газики, почтовые, хлебные и милицейские фургоны и самый причудливый воинский транспорт: тягачи с прицепами, зачехлённым вооружением и походными кухнями. Часто движутся весёлые колонны бортовух, и сидящие в них солдаты иногда поют.
      Мы выбегаем на тротуар к самому поребрику и машем руками. Повторяется однажды заведённый ритуал: мы демонстрируем колонне свои причиндалы, свидетельства нашей воинственности. Есть что показать. Кто-то подпоясан солдатским ремнём. Пряжка устроена так, что регулирует длину ремня, поэтому его может носить даже самый худосочный пацан. Часто лишний кусок ремня кривой саблей свисает из-под пряжки до колен. Так ходят братья - Юрок и Скелет. На голову Толика напялена пилотка, вылинявшая, с тёмным пятном от звёздочки. Сама звёздочка на тюбетейке у другана, соседа Серёги. У каждого что-нибудь солдатское, хотя бы пуговица. Мы машем игрушечным оружием и палками, кричим: "Солдат, дай значок!"
      По всей улице ровный гул. Сухой треск протекторов мешается с бряцаньем бортовых цепей, визгом и прерывистым мычанием моторов, дрожью земли. Ветер хлещет по крышам и брезентовым бокам машин, гонит прямо на нас едкие, невозможно вонючие дымные выхлопы свирепо ревущих тягачей. Шофёры, поравнявшись с нами, газуют. Мы - врассыпную, а они смеются. Как только рычащие громады минуют двор, наша команда опять у дороги.
      Вся эта многоколёсица катится мимо нас, спешит вон из города. Тем, кто въезжает в город, спины своих мостовых подставляют другие улицы. Наверно, один только старьёвщик въезжает в город со стороны переезда. Сам по себе он для нас не был бы интересен - обыкновенный замызганный старик, совсем не воинственного вида, - если бы не его красавица лошадь. Вот она - другое дело. Лошадь в разноцветных воздушных шариках, ими украшен её хомут, над корытообразной телегой также гроздь шаров. И ещё, где-то у старика спрятаны надувные пищалки.
      Старьёвщик появляется в тихие дни, когда наша улица отдыхает от потока машин. Четыре вихляющих колеса медленно перекатывают телегу по мостовой, ощупывают каждый её булыжник-позвонок, давят, стучат по смещённым, перекошенным, выщербленным бульникам. Лошадь мерно топчет камни, а камни подтачивают её подковы.
      Глядя на выскакивающие из-под копыт редкие искры, я жду огня, жду превращения Сивки-бурки в красавца коня, у которого "из ноздрей пламя пышет". Но при мне ни разу огонь не вспыхнул. Бывал только пар. Ну, тот, что от конских яблок. Лошадь кладёт их тут же на мостовую. Старьёвщик дёргает вожжи, повозка останавливается. Облезлым берёзовым веником он сгребает свежак на совковую лопату с короткой ручкой и отправляет в болтающееся под телегой ведро. Собирать за лошадью для него привычное дело.
      Я смотрю на лошадь. Она тянет телегу и непрестанно кивает головой. Бабушка Соня часто повторяет мне: "Будь вежлив. Вежливость ещё не сгубила ни одного человека". Я уверен, и лошадь не сгубит. Она кланяется всем без разбора, мотает головой туда-сюда - кусочек сахара может оказаться у любого из нас. Я не вспомню ни одного случая, чтобы лошадь покинула наш двор без угощения. Даже если задолго до её появления сахар успевал растаять за чьей-нибудь щекой, всё равно мы вспоминали, что лошадь-то надо угостить. За сахаром срывались сразу несколько ребят. Не суетились только те, кто боялся, что "загонят", не выпустят больше из дому. Сахара не жалели - уж его-то хватает, и нашего, и кубинского: недавно началась дружба нашей страны с сахарным Островом свободы.
      Мы ласковы с лошадью, каждый старается показать, как он любит её и знает, чего ей больше хочется.
      Ешь, бедненькая.
      Подкармливаем лошадь и искоса наблюдаем за старьёвщиком.
      Он не похож ни на одного из наших дедов, непонятный. Этот человек - хозяин лошади и не делает ей зла. Но всё же для него она целыми днями тащит тяжеленную телегу, похожую на громадный глубокий гроб без крышки. Мы втихаря говорим об этом и, обступив лошадь, трогаем её морду - совсем не страшно. Морда тёплая и мягкая. Меня будоражит лошадиный запах, настораживает и привлекает. Я глубоко вдыхаю смесь лошадиного пота, соломы, сыромятной сбруи - задорный, крепкий дух сильного существа.
      Ещё удовольствие - нюхать бензин. В баке отцовского мотоцикла "Иж" аромат, не сравнимый ни с чем: ни с "Тройным одеколоном" отца, ни тем более с какой-нибудь блеклой "Гвоздикой". Да и сам мотоцикл пахнет что надо. У него серьёзный, бодрый запах накопившейся скорости, не то что тоскливая вонь - дуст в саду или шваберно-ведёрный настой, которым отдаёт кафельный пол на кухне, или хуже того - назойливый запашок влажного угля в наших сараях. Эти постылые ароматы будней - спутники зарождающейся скуки и жалости. К самому себе, родителям, ко всей нашей улице.
      Ничего хорошего не предвещал запах кипящего белья в цинковом баке. Хозяйственное мыло, сода в коричневом пакете, тусклый синий огонёк горящего керосина и клубы пара - на кухне идёт стирка.
      Бедная бабушка Дуня. От керосинового угара у неё помутилось сознание, она упала на плиточный пол и вскоре умерла.
      Серый бельевой бак на керогазе - кипячёная скука. Нет, я люблю весёлые запахи, сильные, обещающие движение. Но они как назло скопились там, за переездом, на шоссе. А туда, в большой, настоящий мир, путь нам строго заказан. "Со двора - ни шагу!" Без этого заклинания мама не выпускает нас из дому.
      Недавно мой трёхлетний брат Игорь пропал, исчез среди бела дня. Сначала я один попытался найти его в нашем и соседнем дворе, затем стали искать вдвоём с мамой.
      Игоря нигде не было.
      Мы обежали соседние улицы, спрашивая у встречных одно и то же: не видели ли они мальчика, маленького такого, с беленькими волосиками… Я чуть не плакал; мама сама еле сдерживалась, чтобы своим плачем не напугать меня ещё больше.
      Вскоре Игорь нашёлся.
      Заявился как ни в чём не бывало, смотрит на нас, будто спрашивает: "А чёй-то вы тут ёрзаете?"
      - Где же ты был, Игорёк? - подскочила мама.
      - На дорогу ходил.
      Вот те раз!
      - Как на дорогу?! Ведь там большие машины, они могли тебя задавить!..
      - Вот я и хотел проверить - задавит меня машина или нет.
      Несмотря на то, что машина Игоря не задавила, уходить со двора нам по-прежнему не разрешается.
      Остаётся принюхиваться к лошади и так причащаться взрослому миру, в котором перемешаны самые лучшие мужские запахи: патронташа и ружейного масла, канифоли, бензина и обветренного, пропечённого солнцем брезента - кожи, натянутой на железные рёбра пыльных машинных кузовов. Лошадь принадлежит к сильным и упорным существам, недаром даже боксёрские перчатки и те набиты конским волосом - об этом мне сказал отец. Боксёры не были бы такими мужественными, если бы их перчатки были наполнены овечьей шерстью или куриным пухом, это точно. Я достаю перчатки из тумбочки и гордо хожу в них по двору. Жарко, руки горят, конский волос покалывает пальцы сквозь дырки в подкладке, но я терплю - хочется кого-нибудь победить, хотя бы самого себя.
     
     
      В зелёной тетради написано: "Диму взяли на 45 суток на сборы, а я с Колей и Игорьком уехала в деревню в Калининградскую область. Дедушка уехал в Ленинград. Отдых был плохой, всё время шли дожди. Коля вёл себя плохо. Я с ними двумя совершенно измучилась.
      Приехали домой. У Коли теперь много знакомых мальчиков и девочек. Очень простой, может отдать всё что угодно. Однажды купили ему новую книжку - сказку. Он вышел на улицу и обменял её одному мальчику на простую палку. Без разрешения уходит далеко на поле. А там ямы, речка. Говорю, объясняю, что нельзя туда ходить, утонешь; без разрешения не ходи. А он: "Если бы я спросил разрешения, ты бы меня не пустила". Хоть на улицу не выпускай - дети без конца ходят жаловаться: Коля дерётся, Коля ругается… И так целый день.
      На днях пришла уже большая девочка Надя, во второй класс ходит: "Тётя Аня, меня ваш Коля закрыл в сарае". Спрашиваю: "Почему ты так сделал?" Он: "А что она там сидит по три часа?" И наказываю, и разъясняю - ничего не помогает.
      Что делать? Как приучить его к хорошему? Иногда всё идёт нормально: играет с Игорьком, занимается чем-нибудь. Но это бывает очень редко, в основном голова от него идёт кругом". Это запись моей матери. Так она писала обо мне в 1962 году. Мы жили тогда в Черняховске Калининградской области. Города и сёла там связаны узкими асфальтовыми или мощёными дорогами. Я часто вспоминаю эти извивающиеся ленты с деревьями по обочинам. Тема дороги постоянно присутствовала в разговорах, мыслях, играх, так что не просто было усидеть на месте, и я ехал. Ехал на машине, на велосипеде, на танке - по комнате на перевёрнутом венском стуле или сидя верхом на футляре швейной машинки.
      И теперь я иногда ясно вижу те извилистые дороги с зелёными туннелями сомкнувшихся деревьев. Часто, стоит только взглянуть на плотные, чётко очерченные июльские облака, и в памяти возникают те - прусские, калининградские руины замков, заросшие бузиной и диким виноградом. И тогда вновь слышу ровный пчелиный гул в гигантских букетах придорожных лип, следую вдоль плавных изгибов камышистых рек с притопленными лодками по низким берегам.
      "Обменял книжку на простую палку".
      Та ивовая палка, гладко оструганная, почти отполированная грязными детскими руками, казалась мне отнюдь не простой. Этой палке цены не было - оружие, посох и конь одновременно. И что такое книжка в сравнении с ней?
      По правде сказать, ту книжку про Синюю Бороду я и так бы мог отдать, без обмена. Просто не хотелось показать, что боюсь эту сказку да и сама книжка мне неприятна, - обмен скрывал истинную причину избавления от неё.
      Все сказки как сказки, а эта… жуть.
      Мой пятилетний ум отказывался мириться с чередой беспричинных, коварно обдуманных убийств. О маньяках-садистах, каким описан Жиль де Ре, блистательный маршал Франции, современник Жанны д'Арк и прототип Синей Бороды, я тогда и слыхом не слыхивал. В русских сказках, правда, тоже не обходилось без крови и содержалось много непонятного. Но если завистливые братья убивали Ивана-царевича, то я понимал почему. Да и оживал он всегда в конце, чтобы жить-поживать с Еленой Прекрасной. Но убивать жён - одну за другой, снова и снова, и складывать их в подвале, не оставляя ни капли живой воды?..
      Одного взгляда на красочный разворот этой ужасной книги было достаточно, чтобы полдня ходить, упавши духом. Я ненавидел Синюю Бороду, не понимая природы зла, владевшего им. Отчаяние вызывали и его жёны, которые были будто в сговоре со злодеем. Эти дамы выходили замуж за странного господина с синей бородой - они что, слепые? И покорно шли в его мрачный замок, чтобы там пропасть.
      Замок представлялся мне таким, какими я видел разбитые войной дома: огромные полуразрушенные кирпичные стены, окружённые разросшимся кустарником и крапивой; дышащие холодом подвалы. Вокруг груды битого мшистого кирпича, торчащая проволока; на этажах вонь, всё загажено: чуть зазевался - и вляпался. Как можно видеть такое и не догадаться о грозящей беде? Кроличья покорность жертв пугала не меньше, чем кровожадность палача. Я силился понять, что заставляло их по собственной воле идти на верную гибель, искал и не находил ответа. Все догадки разбивались о какие-то закрытые двери, чему я тихо радовался, ибо даже из-под этих воображаемых дверей, из тонкой щели между дверью и полом, сквозил непостижимый ужас.
      Самое неприятное заключалось в том, что я то и дело забывал о Синей Бороде и жил тогда совершенно спокойно, будто вовсе не знал о нём. Я беззаботно гулял с ребятами, таился в сарае или подвале во время дворовых игр и не испытывал ни малейшего страха. Но в какой-то момент отвратительное обличье обязательно напоминало о себе. Случалось, сидя где-нибудь в укромном месте в ожидании условного сигнала "наших", я безмятежно изучал грубую фактуру стенной штукатурки или путешествовал взглядом по старой побелке потолка. Какие только изображения не возникали в замысловатых переплетениях трещин! Я с интересом следил за причудливыми изгибами, пока вдруг, ни с того ни с сего, не начинал различать в них черты неумолимого преследователя - Синей Бороды. Вне сомнения, душегубу ничего не стоило сойти с картинки в книге, чтобы, до поры схоронившись хотя бы вон за той кучей угля или за висящими на стене шинелями и ватниками, внезапно в упор уставиться на меня.
      Я вздохнул с облегчением, когда так легко удалось избавиться от гнусной книжки, и летал по двору верхом на простой палке.
     
     
      "Эй, моряк, ты слишком долго плавал…", - напевал я, покорённый главным героем фильма "Человек-амфибия"; его мы смотрели вместе с отцом.
      На несколько дней я стал Ихтиандром.
      Той же палкой мне приходилось неустанно кромсать сети, расставленные по всему двору пиратами дона Педро Зуриты. Этот малоприятный тип собирался таким образом поймать Ихтиандра, считая его морским дьяволом.
      Одна из соседских девочек по моей просьбе стала Гуттиэре. Мы играли вдвоём во дворе; только ей одной я поведал романтическую историю фильма.
      Гуттиэре прыгала с деревянной детской горки - то корабля, то отвесной скалы, смотря по обстоятельствам, а я хладнокровно бросался следом за ней. Вокруг полно акул, двор кишел акулами, от них спасу не было. Но несколько точных ударов - и зубастые чудища корчились и тонули; я же подхватывал лежащую на дне красавицу и плыл с ней к берегу.
      Всем хороша была наша игра - одно огорчало: я был не так силён, чтобы по-настоящему нести Гуттиэре на руках. В конце концов я решил, что дело не во мне, а в девочке: сама виновата, что такая тяжёлая. Настоящая Гуттиэре совсем мало весит - это видно по тому, как медленно она тонет в фильме! Будь на её месте эта девчонка, сразу бы пошла ко дну топориком. Я поглядывал на её ноги в гольфах, скатанных книзу колбасками, на то, как её белые облупленные босоножки не по-киношному грубо волочатся по ступенькам деревянной горки, когда я поднимаю наверх эту спасённую красавицу, и мне становилось тоскливо. Пришлось объяснить, что в воде она была бы гораздо легче, и тогда она стала помогать мне, отталкиваясь ногами от ступенек.
      Я усаживал её на скалу, а сам нырял снова и снова, ведь больше всего на свете Ихтиандр любил море, его "тихую, прохладную мглу". На дне я собирал для своей возлюбленной кораллы - стебельки куриной слепоты и головки мелкой, нераспустившейся лечебной ромашки. За кораллами приходилось плыть на глубину, к сараям - вокруг горки всё было вытоптано и кораллов там быть не могло.
      Всё это время меня пытались поймать подручные подлого Зуриты, но в моём сюжете им это не удавалось - мой кинжал, та самая палка, с лёгкостью рассекал прочнейшие сети.
      Так раз за разом я нырял, спасал, собирал кораллы и убивал акул.
      Всё кончилось в одно мгновенье. Пробегавшие мимо большие мальчишки-второклассники уставились на нас в тот самый момент, когда я в очередной раз втаскивал бездыханную Гуттиэре на скалу.
      - Ты чё с ней делаешь, а? - спросил один из них.
      - Жених-невеста, - завопил другой, - тили-тили-тесто!
      - Я Их… - от внезапного смущения имя героя вылетело у меня из головы. Как же его… - Я Морской дьявол...
      Мальчишки загоготали, стараясь перекричать друг друга: мой гордый вид не вязался с тихим голосом, на который я вдруг перешёл. Что-то предательское шевельнулось во мне; я отодвинулся от девочки. А они всё скалились, тыча пальцами в нашу сторону: "Морской дьявол! Гы-гы! Видал, да?"
      Я рассеянно разглядывал увядшую куриную слепоту, ромашковые головки и не знал куда себя деть. Вместо прекрасных кораллов на горке лежал пучок дурацких цветков…
      С тех пор до самого моего отъезда в деревню меня дразнили сначала Морским дьяволом, а после просто Морским - может, потому, что дьявольского элемента во мне было маловато, а может, в силу детской привычки всё сокращать. Когда я вернулся, прозвище было забыто, но на всякий случай я избегал оставаться в компании девчонок, тем более на пару с какой-нибудь из них. И к Гуттиэре больше не подходил. Теперь я был уверен, что с девчонками играет либо малышня, либо подлизывающиеся к ним "женихи".
     
     
      Когда меня не прогоняли, я старался сблизиться с командой больших мальчишек; смотрел на них разинув рот и хотел быть таким же, как они, - независимым и дерзким. Большие мальчишки ходили куда хотели. Они запросто могли смотаться за переезд и на поле.
      "Айда с нами!" Какое доверие, меня берут с собой на речку! Там на простую нитку и самодельный проволочный крючок они ловили "колючек", маленьких, но самых настоящих рыбок. Мальчишки ходили в овраги за патронами, но это страшная тайна: там уже когда-то подорвался на снаряде старший брат Кости Калабакина.
      Большие мальчишки ловкие, они даже на танковом полигоне как дома! Витёк с Серёгой наперебой рассказывали о том, что они видели, когда оказались внутри самоходки. Я слушал и от восхищения цокал языком. Они гипнотизировали меня, я разом перенимал все их повадки и манеру изъясняться. Вот только сплёвывать сквозь зубы долго не удавалось - слюны не хватало; вымученный плевок повисал на животе, а то и на подбородке.
      На полигоне мальчишки разговаривали с танкистами. Те разрешили им надеть шлемофоны и сказать друг другу пару фраз по внутренней связи. Мальчишки угощали танкистов огурцами, которые натырили на огородах возле полигона, и танкисты уже согласились было прокатить их на танке, но пришёл командир, такой злющий, что всех их прогнал. Но это ничего, поход на полигон всё равно удался. "Вот, глянь-ка, - небрежно говорили мальчишки, разрешая мне подержать самый настоящий солдатский знак отличия: синий увесистый щит с золотыми ветками по бокам и золотой цифрой "3" в центре. - Это - классность, классный специалист".
      Что говорить, отчаянные ребята. Солдатская звёздочка, автоматные и пистолетные гильзы, фляжка, а теперь вот и пилотка у Серёги (он, наверное, стащил её у танкистов) - всё у них есть, всё им доступно. Да если бы захотели, у них давно бы и штык был и автомат, а что? Конечно, пистолет лучше. Он лёгкий, его спрятать можно за пояс под рубашку. "Едешь на мотоцикле, одной рукой рулишь, а другой отстреливаешься".
      У моего отца был мотоцикл, и это заставляло моих кумиров смотреть сквозь пальцы на моё малолетство. Иногда отец соглашался покатать на мотоцикле меня и моих дружков. Разумеется, тогда всем распоряжался я. Пацаны и девчонки (этих звал отец, я же делал вид, что вовсе их не знаю) сразу сбегались к мотоциклу.
      Малышня набивалась в коляску, двоих постарше отец сажал на заднее сиденье, а самых надёжных - на коляску и на запасное колесо. Он делал несколько кругов по двору, выезжал в тихий переулок и, чуть прибавив скорость, катал нас "с ветерком".
      Я восседал впереди отца на баке и руками держался за руль. Собственно, я и вёз их всех и если бы не я… Тут ветер лёгким подзатыльником сшибал мой соломенный картузик, отец притормаживал и кто-то из оборотистых ребят соскакивал с мотоцикла и приносил его мне. Галдящий табор двигался дальше. Меня распирало от сознания собственной важности.
      Возможно, в подражании дворовым героям мне не хватало чувства меры, отсюда мои тогдашние выходки и огорчения матери.
      Я врал напропалую.
      Когда брату было пять лет, а мне девять, он так же, как и я в своё время, стал тянуться к старшим. Я уходил гулять, шляться, гонять собак; Игорь просился со мной. Совершенно бессовестным образом я клялся, что принесу ему патронов и настоящую - настоящую! - саблю, только не надо за мной ходить.
      - Коля, где же сабля? - спрашивал брат, когда я возвращался.
      - Ну и денёк, - сокрушался я, - такая невезуха, вообще ничего не нашли, ни патронов, ни сабли!.. Вот всё, что есть… - и я давал брату несколько стручков гороха, украденного на колхозном поле, которое начиналось сразу за городом.
      Действительно, на гороховом поле саблю отыскать непросто - откуда ей там взяться? Да и на заброшенных хуторах, куда мы гоняли на великах за сливами, сабель тоже не попадалось. Не сезон, наверно.
      - Совсем в собачью шкуру обшился! Избрехался! - стыдила меня мама.
      Позже брат придумал забавную, но по-настоящему понятную только нам двоим присказку:
     
     
      На том и порешили.
      Ударили по рукам.
      А наутро просыпаются - ни коня, ни сабли.
     
     
      Изо дня в день мне приходилось изворачиваться. Игорь караулил меня у крыльца и провожал мимо яблонь до железных сетчатых ворот.
      - Коля, возьми меня с собой.
      - Нет, Игорёк, нельзя. Ты маленький.
      - Ну возьми, что тебе, жалко?
      - Нет, нет! Оставайся дома с дедушкой.
      - Я не хочу. Возьми…
      - Нет же! Не могу. Гуляй во дворе. Я тебе… саблю принесу.
      - Да-а, ты меня опять обманешь.
      - Обману? Я? Что ты, нет! Это я тогда… Я тогда дурак был.
      И это было правдой - да, я был тогда дурак, потому и врал. Но в то же самое время эта правда была ещё большей ложью: искреннее признание в собственной дурости как бы зачёркивало прошлую ложь и давало право соврать ещё раз, уже начисто. Саморазоблачение должно было убедить Игоря, что его брат раскаялся, он врал по дурости, но вот сейчас совсем другое дело, сейчас он умный. А умный человек врать не станет, умный никогда не врёт.
      Игорь в замешательстве смотрел на меня, не решаясь поверить. Не давая ему опомниться, я трещал как пулемёт. Ошарашенный, сбитый с толку, брат и на этот раз оставался дома.
      Всё повторялось снова: в итоге - ни коня, ни сабли…
      Когда я перешёл в пятый класс, а Игорь должен был пойти в первый, мы поехали в пионерский лагерь. На первых порах нас определили в один отряд - так брату проще было привыкнуть к новой обстановке.
      Для меня лагерь не был в новинку. Я сразу же подрался с одним пацаном, а назавтра с его друганом. Они цеплялись ко мне за то, что я на год младше и, стало быть, мне не место в их отряде. Стоило мне принять участие в какой-нибудь игре или разговоре, как они тут же обрывали меня: "А ты, малолетка, вообще заткнись!" В конце концов мне это надоело и я уделал их по одиночке.
      На следующий день с утра друзья принялись ходить вокруг меня кругами, угрожая жестокой расправой, после которой жить мне останется три дня, если я сам не попрошусь в отряд к младшим. Они нагнетали обстановку, и поначалу я даже пожалел, что связался. Но шантажисты переусердствовали и только разозлили меня угрозами; я решил стоять на своём, чего бы это ни стоило.
      После обеда, перед тихим часом, они набросились на меня с двух сторон, когда я оказался в проходе между кроватями. Я схватился с одним, получая от второго удары сзади по голове. Затылок гудел, нижняя губа кровоточила, но это только распаляло меня. Не обращая внимания на сыпавшиеся удары, я с удвоенной силой принялся лупить веснушчатую харю противника. Тот, не выдержав натиска, отскочил и побежал прочь прямо по кроватям. Разгорячённый, я повернулся, чтобы вломить второму, но он вдруг завопил и повалился на пол. Резко выгнув спину и не переставая орать, крутанулся несколько раз на заголённом пузе, - и тут я увидел Игоря: впившись зубами в спину врага, он обвил его тело руками и ногами, словно вонзил их в него. Маленький, белобрысый, красный - клещ да и только.
      Семилетний Игорь завалил двенадцатилетнего авторитета второго отряда пионерского лагеря имени Юрия Гагарина города Зеленоградска. Несмотря на всё моё враньё, выручил меня не задумываясь, и потом делал это не раз.
     
     
      "Чтобы казаться сильным, надо уметь ругаться". Казалось, использование матерщины гарантирует бесконфликтную жизнь: быть паинькой во дворе неприлично, а порой опасно. Употребление ругательств служило чем-то вроде оберега - дескать, не тронь меня понапрасну, видишь, на грубость я способен ответить грубостью. В освоении этой науки я был не последним среди своих сверстников, но злостным матерщинником всё же не стал.
      В последнее детсадовское лето, когда мне пошёл седьмой год, мама купила мне школьную форменную фуражку с кокардой и похожий на солдатский ремень с великолепной латунной пряжкой. Осталось приобрести ботинки, и я - первоклассник!
      Ничто так не изнуряло меня, как ожидание ботинок. В который раз я спрашивал маму: когда же наконец она купит мне ботинки?
      Угораздило же меня подняться ни свет ни заря - что теперь делать, куда себя деть в этот нескончаемый выходной день? Никакие игры не могли отвлечь меня от мыслей о ботинках. Я грезил наяву, парил в ладных, блестящих ботинках, и уже слышал, как бабушка Соня говорит, глядя на меня: "Красивый, как инженер!" Или падал с размаху оземь: а ну как не окажется моего размера в магазине? а вдруг не найдётся чёрных, что тогда? Меня охватывала паника: завезут одни коричневые или жёлтые - как в таком случае быть с кремом, с запасными шнурками? Вряд ли в продаже всегда есть цветные шнурки. И что же, придётся покупать чёрные и зашнуровывать ими жёлтые ботинки? С каким-то злорадством я представлял себя в жёлтых ботинках, один из которых зашнурован коричневым, а другой чёрным шнурком. Но даже если в обоих чёрные шнурки… Нет-нет, как ни посмотри, это было бы дико. Оставаться один на один с эдакой тьмой вопросов становилось выше моих сил.
      На следующий день, раздавленный волнениями по поводу ботинок, я поневоле привлёк к себе внимание воспитательницы.
      - Чтой-то ты притих, уж не заболел ли? - она потрогала мой лоб и внимательно оглядела. - Может, компотика попьёшь? Сходи-ка, сходи, попей.
      Ну где же мама? Когда она заберёт меня? И пойдём ли мы с ней в универмаг в конце концов?
      Мама пришла чуть раньше обычного. Как было обещано, мы идём покупать ботинки! Скорее, скорее! Постепенно прибавляя шаг, я почти тащил её к универмагу.
      У входа я отпустил мамину руку, взлетел по высокой лестнице к дверям, открыл их и оказался в вестибюле. Слева и справа продуктовые отделы; оттуда выходили люди, окутанные запахами дрожжей, подсолнечного масла и пряностей. Не дожидаясь маму, я двинулся к лестнице на второй этаж, где располагались отделы белья, тканей, верхней одежды и обуви. Лестницу перекрывала высокая раздвижная решётка; я уткнулся в её железные ромбики. От прикосновения створки качнулись, натянув цепочку с болтающимся на ней замком.
      Подошла мама.
      Я стоял возле решётки, преграждающей путь к ботинкам, всем своим видом показывая упорное нежелание принимать реальность такой, какой она обернулась: недоброй, металлически-безразличной к моей мечте.
      "Переучёт". Мама прочитала это издевательское слово с обидной лёгкостью. В её голосе я не почувствовал ни возмущения, ни даже тени недоумения. Казалось, её ничуть не смутила эта коварная засада, унизительный для меня от ворот поворот, оскорбление, нанесённое мне, и кем - фанерной табличкой на бечёвке! Что ещё за "переучёт"?! Что вы тут себе надумали?..
      Я растерялся.
      Но кто-то внутри меня, несговорчивый и безрассудный, вечно толкающий на самые несуразные поступки, вдруг выпалил моим голосом в гулкий вестибюль универмага:
      - А-а! Закры-ы-т, б….!
      Обманутые надежды, негодование, жажда мести - всем, всему миру - соединились в этом писке отчаяния.
      Мама побелела.
      Через мгновение, низвергнутый с высот переживаний отрезвляющей оплеухой, я семенил вслед за матерью. Не глядя на меня, она спускалась по лестнице на площадь перед универмагом. Её решительная походка не предвещала мне ничего хорошего.
     
     
      Телега старьёвщика украшена гроздью воздушных шариков. До чего красивые!
      Я вздыхаю: надуть большой шарик мне не по силам, от напряжения начинает болеть за ушами.
      Шарики над телегой разноцветные. Круглые и колбасками, перетянутые, как рыбьи пузыри, они болтаются на старой бамбуковой лыжной палке.
      Старьёвщик собирает ветхие, но всё-таки вещи, а предлагает за них несколько вздохов, закупоренных в резиновые мешочки - шарики. И они часто лопаются. Порой это происходит раньше, чем телега старьёвщика скроется в конце улицы.
      Вот он надувает маленький шарик-пищалку, раздаётся тоненький писк; она поёт, пока не выпустит весь воздух.
      Ветерок колышет шары; поскрипывая, они мутузят друг друга.
      Во дворе, кроме меня, никого. Я один наслаждаюсь видом шариков и звуком пищалок. Школьники на занятиях, дошкольники - в садике. Мне в садик можно не ходить - мама в отпуске, и я гуляю во дворе один. Одному скучно.
      С утра мама вынесла на просушку одеяла, дедов полушубок, матрац и подушки: "Пусть проветрятся, наберутся на зиму тепла на осеннем солнце".
      Я поставлен приглядывать за вещами.
      Сначала я был часовым. Ходил вдоль забора и внимательно смотрел, хорошо ли висят на нём: матрац в розовую полоску, синее ватное одеяло (им укрываюсь я сам), тоже ватное, но зелёное одеяло моего брата.
      На скамье возле забора лежат подушки, над ними на заборе самое большое голубое одеяло, родительское. Все одеяла без пододеяльников, а подушки без наволочек.
      Я прохожу дальше, к кусту сирени. За ним опять мои подопечные. Здесь повис армейский полушубок и старое-престарое байковое одеяло непонятного цвета. Оно всегда лежит на полу в нашей с братом комнате; мы играем на этом одеяле, валяемся и слушаем по радио "Угадайку" и "Путешествие в Страну сказок".
      Ещё пара шагов. Скомандовав себе "Кругом!", я поворачиваюсь и возвращаюсь к крыльцу, чтобы снова начать обход.
      Теперь я считаю подушки. Их пять, ровно столько же, сколько мне лет.
      Пока я был часовым, палка служила мне винтовкой, я носил её на плече. Но вот я уже охотник, хотя всё ещё остаюсь и часовым. Запросто можно быть и тем и другим одновременно: палка останется винтовкой, а когда надо, будет становиться копьём. Или мечом.
      Я подкрадываюсь к матрацу и издалека наношу ему удар копьём; налетаю и добиваю мечом. Ну разве моя палка простая? Надо ничего не понимать в палках, чтобы так думать.
      Звуки пищалки всё громче. А вот и телега старьёвщика показалась. К ней никто не подходит, во дворе пусто. Похоже, он не остановится; я опять вздыхаю.
      Мне очень хочется эту пищалку.
      Шарики у меня были, а пищалку я и в руках не держал. Жаль, что у нас нет ничего старого, ненужного. Были синие суконные офицерские галифе, которые папа давно уже не носил, но мама сшила мне из них брюки. Отличные, тёплые брюки; плохо только, что она так и не согласилась оставить в боковом шве ту тонкую красную полоску. С ней у меня брюки были бы настоящие офицерские, а так в них не осталось ничего воинского. Да что там лампасы, она даже карманы не оставила: "Я не могу с ними возиться, да и ни к чему они тебе". Она перешивала, перелицовывала, комбинировала, оживляла всё ветшавшее, не давая вещам так легко умирать. А что не поддавалось починке, пускала в дело, разрывала на тряпки.
      Я подошёл к мостовой. Вот она, телега. Старьёвщик не смотрит на меня, а я в который раз начинаю его разглядывать.
      Старьёвщик курит.
      У него над подбородком свисает всё тот же чёрный эбонитовый мундштук, загнутый в виде трубки. В нём тлеет тёмный окурок газетной самокрутки.
      Я отворачиваюсь. Нет сил смотреть, как проходит мимо, удаляется от меня не случившаяся радость, и случится ли она когда, кто знает?
      Ах, много, наверно, их там, под тряпьём на дне телеги, пищалок.
      Я бросаюсь к заборчику и изо всех сил начинаю дубасить палкой нагревшиеся на солнце вещи. Вы у меня получите!
      Я луплю матрац, бью по одеялам, попадая и по штакетнику.
      Вот вам всем!
      Под ударами мнутся подушки, а матрацу хоть бы что - покашлял немного пылью и всё. Ах ты, толстокожий, вот тебе, вот ещё!
      Досталось и полушубку. Вывернутый овчиной наружу зверюга, ну тебе-то пощады не будет!
      Внезапно я вспоминаю, что дедушка сейчас в Ленинграде, он останется там на зиму, и полушубок до весны провисит на вешалке, а когда дед вернётся, он ему уже не понадобится. Да и поди разбери, висит он там на вешалке под другой одеждой или нет?
      Желтовато-белый цвет овчины напоминает дымок самокрутки старьёвщика. Я вцепился в полушубок обеими руками и потащил вниз со штакетника. Он тяжело сполз на скамью. Ну хоть бы одну заплатку заметить или пуговицы недосчитаться! Я в замешательстве смотрю на добротную, малоношеную вещь: всё на месте, полушубок совсем новый. Возьмёт ли его старьёвщик?
      Хватаю полушубок за рукав, и он валится под скамью на утрамбованную ногами землю. Тащу через двор к дороге. Пусть немного запылится, может быть, это его чуть-чуть состарит.
      Полушубок оказался тяжёлым.
      - Эй, эй! Дяденька!.. - я слышу свой крик, слышу учащённый стук сердца и собственное дыхание - кажется, они раздаются на всю улицу.
      Старьёвщик не сразу, но обернулся.
      Только бы не отказался, только бы взял у меня полушубок!
      Старьёвщик молча смотрит на меня, но всё ещё не двигается с места, не торопится взять мою ношу.
      Я волоку овчинного зверюгу по земле, пячусь задом и, выворачивая шею, гляжу на телегу.
      Телега остановилась.
      Небритый дед не спеша слез с неё на мостовую.
      Начало сентября, ещё тепло, а старьёвщик в ушанке. Он шумно втягивает в себя дым; в мундштуке журчит и хлюпает слюна. Старик тяжело дышит, чмокает губами и глотает слюну вперемежку с вонючим дымом. Отцовские папиросы "Лайнер" с белым самолётом на коробке пахнут совсем не так - они благоухают в сравнении с этим чадом, и дым от них голубой и лёгкий.
      Газетная самокрутка старьёвщика вставлена в трубку, в чёрную остробородую голову чёрта. Я ещё никогда не видел таких трубок и мундштуков. Подходить ли ближе?
      Старьёвщик сам подошёл ко мне.
      Он весь провонял махрой. Ну точь-в-точь как узбек, квартирант бабушки Сони. У того всегда, пока он сидит на кровати и скручивает из газет длинные "козьи ножки", из карманов на синее солдатское одеяло сыпется махорка. Весёлый, но странный этот узбек. Берёт у бабушки тазик и говорит, что будет стирать свою белую рубашку, а сам стирает только воротник и манжеты.
      Бурыми опухшими руками старьёвщик легко забросил мой полушубок поверх добытых им за день вещей. В тёмной куче ватников и пальто мельтешат голубоватые, вперемежку с белыми, кубики на изнанке габардиновых плащей, пестреют лоскуты одеяла. В деревне я видел такое же - может, это оно и есть?
      Я нарочно рассматриваю всё, что лежит в телеге, лишь бы не глядеть на отвратительную чёртову голову, - с меня достаточно её махорочного чада. Замечаю, что на старьёвщике совершенно новые галифе, такие же синие, как были у папы, только на этих лампасы голубые. И носит он их без сапог - на нём войлочные, с металлическими застёжками, боты на резиновой подошве.
      Старьёвщик отвернулся, неловко полез на козлы и стал доставать с палки шарик. Зачем он его отвязывает? Я забеспокоился:
      - Дяденька, мне не шарик, а пищалку надо!..
      Он не оборачивается. Поперёк синей штанины его новеньких галифе сзади темнеет - вот это да! - треугольный след утюга.
      Наконец негнущиеся пальцы справились с узелком, шарик отвязан.
      - Пищалку… Завтра. Завтра запищим, погодь.
      Я, всё ещё надеясь, что он просто что-то перепутал, говорю дрожащим голосом:
      - Дяденька, а сегодня пищалку?..
      Старьёвщик уже дёрнул вожжи.
      - Сегодня - во, держи! - он суёт мне шарик на толстой чёрной нитке. - Гляди, улетит!
      Лошадь начинает мне кивать, но я чую в её вежливости какую-то насмешку.
      От напряжения мой кулак белеет - нитку трудней сжимать, чем палку. Вблизи шарик уже не кажется таким ярким, каким был среди других шаров. Он бело-жёлтый, будто вобрал в себя цвет овчины и дыма от самокрутки, оттенки бледной щетины на подбородке старьёвщика… Чёртова старьёвщика!
      Я вспоминаю уродца на мундштуке с воткнутым в голову окурком и оглядываюсь: не упал ли случаем полушубок с телеги?
      Мостовая пуста.
      Пуста, как тарелка без супа, а суп без рыбки. "Рыбка плывёт, назад не отдаёт", - приходит на память любимая поговорка наших мелких дворовых жуликов.
      Телега удаляется по сизым пузырящимся булыжникам.
      Под телегой болтается ведёрко, проволочная ручка в банке из-под немецкого конфитюра; из неё торчит облезлый веник. Разве может полушубок упасть, соскользнуть с телеги? Да ни за что! Старьёвщик даже лошадиные яблоки собирает в ведёрко и увозит с собой. Может, он их сушит и добавляет в махорку?
      Я ничего не понимаю, но чувствую, что старик меня обманул: не может быть, чтобы у него не осталось пищалок. Неужели он не дал мне пищалку из-за того, что полушубок не очень старый?
      Всего-навсего шарик… Зачем он мне, я так хотел пищалку. Мой кулак разжался.
      О, этот жуткий оскал чёртовой головы - старьёвщик меня околдовал! Да, теперь я это понял. Ах ты подлый колдун, ты нарочно дымил своей зловонной махоркой!
      Мама…
      Наверняка мне попадёт от неё, она не поверит, что меня заколдовали.
      Я ещё раз оборачиваюсь назад. Телеги на улице нет.
      А шарик? Ну и пусть скачет, не буду его догонять. Он совсем не летает.
      Прочь отсюда! Бегом во двор, к штакетнику, где висит матрац, одеяла, где всё на месте. Кроме полушубка.
      Я бегу, высоко поднимая ноги, изо всех сил вонзаю каблуки в сухие корочки грязи, оставшиеся в ложбинке высохшей лужи. Бегу всё быстрее; раз - и вскакиваю на скамейку, вкопанную возле изгороди, упираюсь ногой в верхнюю перекладину забора. Я взлетаю, перекладина подхватывает меня и… не отпускает. С размаху врезаюсь коленкой между двумя штакетинами, и коленка застревает, зажатая ими, словно клещами.
      Я заскочил немного в сторону от привычного места. По десять раз на дню прыгал через этот заборчик, и ничего, а тут на тебе, застрял!
      Носок опорной ноги еле достаёт до скамейки. Я пробую встать на носок, опереться на него, пытаюсь опустить руки и резко встать на пятку. Красные вельветовые брюки на лямках трещат и рвутся по шву от пояса. Трусы больно впились между ягодиц.
      Я попался.
      Теперь я сам повис рядом с убитым палкой матрацем, занял место отданного за шарик полушубка.
     
     
      Примерно раз в месяц я пишу письма родителям и брату. Это продолжается с тех пор, как в семнадцать лет я уехал из дома.
      Существует общепринятая форма написания писем - повторения с вариациями. Из письма в письмо переходит одна и та же тема, интонации, почерк, раз навсегда заведённое расположение текста на листе. Но всматриваешься, вчитываешься в коротенькое письмо и за какой-нибудь обыденной фразой или в лёгком отходе от формы ощущаешь, что произошли какие-то сдвиги в казавшемся незыблемым мире. И удивляешься возникшей мысли о том, что изменению подвергается не только настоящее, но и прошлое.
      Впрочем, всё зависит от настроения. Вчитываться, вглядываться - зачем? Пробежишь одним глазом - живы, здоровы, чего ещё?
      Летом переписка и вовсе затухает. У родителей - огород, лес, а у Игоря ещё и сенокос. Но проходит две-три осенние недели, и мы снова обмениваемся летними отчётами.
      Под настроение, после короткого телефонного разговора, я беру мамино апрельское письмо и перечитываю его.
      "22.04.1998
      Коля, ездила я в Озёрск и зашла на работу к Тамаре Филипповне, матери твоего одноклассника и друга ещё по садику Юры Лапина. О сыне она не сказала ничего хорошего. Юрка совсем спился, живёт у неё. Она считает, что добром это не кончится. Говорит ему: "Приехала Анна Семёновна, а я не могу даже пригласить её в гости". Он начал вспоминать учёбу, тебя, и как ты ему послал какую-то спортивную форму и тапочки. А я этого даже и не знаю. Так вот гибнет твой одноклассник. Тебе от них привет.
      Гена Ковалёв болеет, ему дали вторую группу инвалидности. Результат Чернобыля. Молодой парень и уже инвалид. Ему 17 апреля исполнилось 39 лет. Такие вот печальные новости".
      Спортивная форма и тапочки… Интересно, куда, к кому и от кого бегал в них Лапин?
      Юрка всегда бегал быстрее меня и был ловкий, порывистый, может, чуть менее выносливый. Он считался моим главным конкурентом по рисованию стенных газет в младших классах. Когда мы переехали в Озёрск, мне было пять с половиной, а Юрка был на год старше. Одно время мы с ним - друзья-враги, но всё же становимся друзьями. Оба способные, но трудно управляемые; воспитатели и учителя с нами всегда настороже.
      Юрка рослый, в веснушках, слегка рыжеватый блондин. В жару и холод всегда с чуть влажными красными руками. Задира. Его воспитывала мать. Это повлияло на сложившийся у него идеальный образ отца.
      - У меня отец - чернопогонник! Знаешь, какие они злые, чернопогонники? - Юрка стискивал зубы, выражая крайнюю озлобленность.
      Я понятия не имел, кто такие чернопогонники, но по зверскому выражению догадывался, что лучше им на глаза не попадаться. Представлялись какие-то назойливые, прицепучие фашисты из полузабытого фильма "Суд сумасшедших". Я помнил только белые халаты то ли учёных, то ли врачей и чёрные мундиры и плащи нацистов. Чёрные теснили белых, расставляли им всевозможные ловушки, а белые как-то вяло на это реагировали, вместо того чтобы пойти в атаку и задавить этих нудных, злобных нацистов.
      Сомневаюсь, знал ли Юрка своего отца, но таким же злым, как отец-чернопогонник, ему очень хотелось быть.
      Поражённые его безрассудной решимостью, мы, несколько мальчишек, смотрели ему в рот, когда он на наших глазах один за другим проглатывал десяток "заглотышей", мелких рыболовных крючков. Красными костистыми пальцами брал из баночки для вазелина очередной крючок и отправлял глубоко в рот, а мы стояли рядом и считали. Через день он как ни в чём не бывало вернулся из больницы в садик.
      Имидж злого чернопогонника требовал от Юрки радикализма. Если случалось выбирать между обострением ситуации или её нивелировкой, Юрка неизменно выбирал первое. "Кто со мной, тот герой, а кто без меня, тот свинья!" Эту агитку я впервые услышал от него. Ясное дело, хотелось быть героем.
      Героями, каждый по-своему, были все мои друзья, с которыми мы из садика отправились через год в школу.
      Первый и единственный раз я собрал детекторный приёмник под руководством Саньки Муромцева. Ему с детства было известно всякое такое, о чём многие из нас не имели ни малейшего представления. Не успел я войти в игровую комнату группы детского сада, как Санька подошёл ко мне и, ткнув себя в грудь, сказал, будто старому приятелю:
      - Постучи!
      - Зачем это?
      Не отвечая, он сам ударил себя в грудь. Раздался неожиданно резкий звук.
      - Ты что - Буратино? - удивился я.
      Санька засмеялся:
      - Это не дерево - гипс. - И гордо пояснил: - У меня ключица сломана. Мне можно днём не спать.
      Веселились пьяные гости, разыгрались, и дядя не смог поймать подброшенного к потолку племянника.
      В игровой комнате мы с Муромцевым ползём на четвереньках за воспиталкой и заглядываем ей под юбку. Она прохаживается по ковру между играющими детьми, время от времени останавливается и разговаривает с кем-нибудь из них. Мы путаемся у неё под ногами, а когда она останавливается, ложимся на спину и чуть не обнимаем за ноги.
      Толстые коричневые чулки плотно облегают крепкие икры. Внизу тонкие и ровные, полоски на чулках растягиваются, становятся шире и прозрачней. Меня так и подмывает укусить этот тёплый, живой столбик. Останься воспиталка на месте подольше, и я точно не удержусь, цапну зубами этот окорок в чулочной оболочке.
      Под юбкой у воспиталки голубоватые застиранные трусы, атласный белый пояс с резинками и мягкие прищепки с металлическими скобками для чулок. Вместе с чулками это удивительно похоже на скрытый за чёрной панелью пианино ряд струн с механизмом для их натяжения.
      Дурман изощрённого воровства… Мы крадём что-то сверхнепозволительное, что-то особенно запретное и хохочем в голос, довольные своей затеей. Мы подглядываем не за какими-то писающими в эмалированные горшки девчонками, кто ж этого не видел, - мы превзошли всех известных срамников садика и приблизились к настоящему хамству, хотя о Хаме ещё ничего не знаем.
      Я вглядываюсь в мамино письмо и возвращаюсь к мыслям о Лапине. В восьмом классе я уехал из Озёрска и вновь встретился с Юркой, когда в первый год после школы стал работать токарем на судостроительном заводе и в один из своих выходных приехал к нему в гости.
      На берегу Анграппы, на пустующей лодочной станции, мы пили водку, укрепив бутылку на мокрой спине перевёрнутой лодки. Дым от сигарет почти не поднимался вверх, сразу растворяясь в сыром октябрьском воздухе. Только когда бутылка на треть опустела, я сообразил, что заставляло меня вглядываться в какое-то новое выражение Юркиного лица. Блондин - и на тебе, выкрасился в чёрный цвет! Лапинская чёлка всегда оттеняла его удлинённое лицо налетом белокуро-бестиеватой романтики, делала профиль нежным и вызывающим одновременно. Чёрные крашеные волосы нависли над лицом и раздавили романтизм жиганской многозначительностью. Чёлка стала угрожающим опознавательным знаком, подобным тому, каким природа отмечает особо ядовитых гадов. Длинная смоляная прядь никак не вязалась с глубоким жемчугом Юркиных глаз. "Образ злого чернопогонника всё ещё крепко держит тебя", - подумал я тогда.
      Через год после той нашей встречи я надел солдатскую форму, а Юрка - тюремную робу. С тех пор мы не виделись. Лапин и Муромцев, герои моего детства, едва дожили до своих сорока.
      Прочитав мамино письмо, я достаю свои детские фотографии. Вот тут мы вчетвером: Миша, Юрка, Санька и я, все в одинаковых новогодних костюмах. В этих блестящих комбинезонах мы исполняли танец конькобежцев возле ёлки на встрече нового, 1964 года в детском саду. Другие пацаны прозябали статистами в костюмах зайцев. Быть зайцем на ёлке - то же самое, что для девчонок - снежинкой, даже ещё хуже: у снежинок всё же есть свой танец, а у зайцев нет. Особенно позорным делала костюм зайца висевшая сзади уморительная деталь из марли, набитой ватой, - не то хвост, не то какашка, - над чем конькобежцы открыто потешались.
      Воспитатели обеспечили себе две недели спокойной жизни, обрядив нашу "банду четырёх" в пурпурные облачения и передав в лапы хореографа. Угроза быть разжалованными в зайцы заставляла нас быть покладистыми. Суетливыми щенками мы вертелись в центре зала, стараясь не получать крепких снежков - замечаний хореографа, которые она без промаха швыряла в нас. "Коньки - кони! А вы - конькобежцы. Побежали!"
     
     
      …Я бегу, высоко поднимая ноги, изо всех сил вонзаю каблуки в ложбинку высохшей лужи, ломая сухие корочки грязи. Бегу всё быстрее; раз - и вскакиваю на вкопанную у изгороди скамейку, упираюсь в верхнюю перекладину забора. Я взлетаю, перекладина подхватывает меня и… не отпускает. С размаху врезаюсь коленкой между двумя штакетинами и застреваю…
      Занесла нелёгкая! Самому никак не освободить колено. И никого вокруг.
      Ветерок цепляет длинные паутинки на пыльную листву сирени. Её кусты склоняются над скамейкой, из-за них меня не видно с улицы.
      Растопыренный мальчик. Любой пацан может запросто отлупить меня палкой так же, как я только что лупил матрац, и я ничего не смогу поделать, я попался. И старьёвщик, если захочет, вернётся и в придачу к полушубку заберёт меня в свою телегу. Кого мне звать на помощь тогда, кто услышит меня из-под затхлых тряпок?
      Руки слабеют. Я пробую встать на опорную ногу, отпускаю заострённый конец штакетины - больно! Чувствую, ещё немного - и разорвусь. Пополам.
      Придётся умирать.
      Нет, буду держаться. Крепче сожму руки, они у меня сильные.
      Мысль о смерти напугала, но тут же я вспомнил картину, очень развеселившую меня однажды.
      Бабушка Дуня взяла меня с собой в город Гусев навестить какую-то дальнюю родственницу. На обратном пути автобус вдруг замедлил ход. Перед нами, как по тротуару, прямо по дороге шли люди. Они еле двигались, не боясь, что машины их задавят. Многие держали друг друга под руки так крепко, что казалось, их невозможно разъединить.
      Через открытые окна в автобус проникал запах придорожных лип и горячего асфальта.
      Мне стало жарко.
      Что же эти люди-гусеницы так медленно ходят? Пусть бы сели в наш автобус. Неужели до самого Черняховска так и пойдут пешком?
      Я весь извёлся и стал осаждать бабушку вопросами. А она с каким-то не то рассеянным, не то испуганным выражением смотрела поверх меня на дорогу.
      - Ну что же там такое? Почему мы не едем в Черняховск? - повторял я.
      - Угомонись ты, вир зелёный! - унимала меня бабушка.
      Наконец я допёк её - она стала объяснять, что происходит на дороге.
      - Мы не можем ехать быстро, потому что впереди хоронят дяденьку.
      - ..?
      - Его нельзя везти быстро, покойники не должны беспокоиться.
      - ..?
      - Умер - значит уснул.
      - ..?
      - Нет, не просто, а заболел и уснул.
      - ..?
      - Нет, не скоро…
      Через некоторое время водитель автобуса отважился на объезд похоронной процессии.
      Я прильнул к стеклу.
      По дороге шли странно одетые люди. В жаркий день они напялили пиджаки и кофты, закутались в платки - ага! наверно, тоже заболели и скоро уснут. Никто из них не улыбался, они только щурились на солнце, когда оно пробивалось сквозь липы и красило их лица и одежду яркими рваными пятнами, - будто корчили рожи, дразнили кого-то.
      Впереди шёл грузовик с опущенными бортами. В кузове стояли табуретки, на них сидели несколько бабушек и одна девчонка. Воображуля первый сорт. Все они смотрели на странную постель, где спал не по погоде тепло одетый дяденька. Он там спал, а они молчали, не разговаривали, чтобы его не беспокоить; он-то и был покойником.
      Я из окошка тоже его рассмотрел!
      Ничего себе дяденька. Лёг, ручки сложил, а раздеться забыл! Мне вдруг стало весело. Нос-то, нос как вытарчивает - ох и хитёр! Хочет сквозь сон унюхать кого-нибудь… а после как клюнуть!
      К его красной постели приставлены яркие венки, кузов украшен еловыми ветками, на ветках цветы, ленточки, как гирлянды… Ещё бы ёлочных игрушек - и вот он, Новый год! Но почему всё это летом? И без Деда Мороза? Если они и дальше будут так ползти, как раз к Новому году и дойдут до Черняховска.
      Никогда после не было мне так смешно при виде похорон, как тогда, в четырёхлетнем возрасте, на дороге между Гусевым и Черняховском.
      Прошло немного времени, и похоронные процессии стали наводить на меня жуткий страх. Я понимал причину этого страха. Оркестр. Всё из-за него. Как заиграет, не знаешь, куда бежать; такое беспокойство охватывает, боишься сам не зная чего, всё становится чужим и страшным. "Умирать, так с музыкой"! Это чтобы всем другим было тошно: слушай и мучайся, пока не заплачешь. Себя жалеючи.
      Если сейчас, пока я в плену у забора, повезут кого-нибудь по нашей улице хоронить, - что тогда? Куда деваться, ведь я в капкане! Останавливайся возле сирени и играй похоронный марш, пока внутри у меня всё не разорвётся от звуков зловещего духового оркестра.
      Но тихо на улице.
      Я так напрягаю слух, что ощущаю доносящийся откуда-то шум неизвестных мне механизмов. Я начинаю разбираться с этими шумами, ибо названные, они теряют надо мной свою таинственную власть.
      Вот это покашливание - звуки дрезины; она потащила вагоны к элеватору через переезд.
      Звенящий гул издают мчащиеся по шоссе легковухи.
      Откуда-то сверху спускаются густые, как басовые ноты хора, звуки - это поёт свою песню самолёт.
      В пыльной листве сирени злятся мухи.
      Я вслушиваюсь и кажется, различаю шаги муравья, - вот он бежит вниз по замшелому столбику.
      Теперь ни одно движение в мире, ни один звук не растворится, не исчезнет, прежде чем я исследую его: мне необходимо убедиться, действительно ли он не имеет ничего общего со смертельными звуками духового оркестра.
      Мерзкий хохот низко летящего вертолёта - ничто рядом с ударами колотушки с войлочным набалдашником по плоскому пузу барабана. Скрип железа по стеклу не сравнится с настырным воем труб, от которого сдавливает грудь и сердце ползёт куда-то в самый низ живота.
      Бедный я, бедный…
      Кусты сирени задрожали, дёрнулись и поплыли, растворяясь в горячих слезах.
      Я плачу беззвучно, всё ещё вслушиваясь в тишину, плачу, протяжно выдыхая воздух, будто согреваю руки на морозе.
      Видно, придётся здесь умирать. Горькое, неподдельное рыдание сотрясает меня. Я оплакиваю себя, уже разорванного надвое, коричневого, с бессмысленными глазами копчёной селёдки, наспех перемотанного промасленной бечёвкой.
      "Лучше лежать на дне, в синей прохладной мгле, чем мучиться…" здесь на заборе!
      Проклятые шарики! Сраные пищалки!
      Жаль, больше нечем плакать.
      Сколько ещё терпеть? Нога совсем занемела, штакетник сдавил кость пониже колена - не забор, настоящие акульи челюсти! Акула вцепилась мне в ногу.
      Акулы! Я свирепею: акулы! И обеими руками начинаю трясти забор. Слышу треск - разрываются дальше мои вельветовые штаны; я чувствую, что забор не устоит. Ещё немного, ну же, акулы!
      - Это кто там опять в палисадник лезет? Повадились! Я кому говорю? Слезай сейчас же!
      Я поворачиваю голову и вижу соседку с нижнего этажа. Она направляется прямо ко мне.
      - Ну вот что, дружок: пойдём-ка к матери, пусть она тебя как следует, пусть она тебя как следует…
      - Хорошо. Только снимите меня, пожалуйста. Я здесь застрял…

 

[в пампасы]

 

Электронные пампасы © 2012

Используются технологии uCoz