Владимир Капнинский. РОДОМ ИЗ БАЛАШИХИ (главы из повести)
ВСПОМИНАНЬЯ

 

Владимир Капнинский
Родом из Балашихи
(главы из повести)

 

Война

Собщение о начале войны словно взрывом всколыхнуло всю нашу казарму. Люди прильнули к чёрным тарелкам репродукторов и немели, вслушиваясь в каждое слово "Важного сообщения": "Сегодня в четыре часа утра без каких-либо предупреждений немецкие войска нарушили нашу границу и начали боевые действия против наших войск. Немецкие самолёты подвергли бомбардировке города: Киев, Одесса…"

      Захлопали двери каморок. Люди выбегали в коридор. Собирались группами, испуганно обсуждая услышанное, и подолгу молчали, думая каждый о своём. Потом снова вступали в разговор, полные тревоги и страха. В основном это были женщины. Мужчины горячо обсуждали сообщение в нашем общем туалете, до того задымлённом курящими, что щипало глаза. У многих взрослых ещё жива была в памяти не только гражданская, но и Первая мировая, германская, война. Некоторые из жильцов казармы были беженцами с той войны. Вот тётя Поля, мать моего друга Кольки Золотухина, тоже была беженка польского происхождения, по фамилии Куц. Её так и звали - Поля-беженка. И тётя Тафиля с первого этажа тоже. А неизвестное нам её первоначальное имя Теофилия так и не прижилось в казарме. Потому звали её просто Тафилей. Но всё это было задолго до нашего рождения, и мы с полным правом считали их своими, казарменными. И тётю Полю, и тётю Тафилю, и её дочерей, и сына Витьку Грицука. Они были нашими сверстниками, мы вместе играли в одни игры.
      Взрослые были сильно расстроены и ходили, подавленные невесёлыми мыслями. Только мы, ставшие подростками, даже радовались началу войны. Вот и пришло время, когда все ещё раз убедятся в несокрушимой мощи нашей Красной Армии, ведь совсем недавно она показала свою силу на озере Хасан, где разгромила японских захватчиков. И мы гордо напевали:
     
      На Хасане наломали им бока,
      Били, били, говорили: "Ну пока!"
     
      А кинофильм "Если завтра война", который мы смотрели, не уставая, десяток раз, - кто не знал песни из него? Даже Коля Грош, наш "Паровозик", и тот во всю глотку распевал в коридоре:
     
      Если завтра война, если завтра в поход,
      Если тёмная сила нагрянет,
      Как один человек весь советский народ
      За свободную Родину встанет!
     
      Потому мы со скрытой усмешкой смотрели в обеспокоенные лица родителей и думали: "Не пройдёт и недели, как Красная Армия погонит фашистов назад. Ведь сказал наш народный комиссар обороны товарищ Ворошилов, что ни пяди чужой земли мы не хотим, но и своей земли вершка не отдадим!" А ещё сказал: "Не лезь со свиным рылом в наш советский огород!" Даже такой смешной плакат помню. На нём была изображена свинья в фашистской каске, которая сунула рыло в огородные грядки и получила штыком в пятачок. Вот так!
      У газетного киоска, что стоял возле торговых палаток между станцией и казармой, с самого утра стали выстраиваться очереди в ожидании свежих газет. В киоске торговал старик Липатыч, имеющий привычку с необыкновенной быстротой приговаривать: "Правда" десять копеек, "Известия" десять копеек!" Газеты расходились за полчаса. Все спешили узнать фронтовые новости и покупали обе газеты, наверное, памятуя о чьём-то метком высказывании: "В "Правде" мало известий, а в "Известиях" мало правды". Военные сводки Информбюро в первые дни войны были очень скупыми и сводились к тому, что наши войска, нанося противнику ощутимые потери в оборонительных боях, отошли на заранее подготовленные позиции. На стенах появились строгие приказы с требованием о сдаче в местный радиоузел всех имеющихся у граждан ламповых коротковолновых приёмников. К клубу, где размещался радиоузел, потянулись люди с тележками, везя громоздкие по нынешним временам ламповые приёмники для сдачи под расписку. Чтобы оградить себя, как тогда говорилось, от тлетворной фашистской пропаганды.
      Проходила неделя за неделей, а наши войска, ведя тяжёлые оборонительные бои, продолжали отходить, по стратегическим соображениям оставляя немцам город за городом. Тут и мы стали догадываться, что наши войска попросту отступают.
      Мужское население казарм потихоньку редело. Всё чаще приходили призывные повестки из военкомата. Каждый день то на одном, то на другом этаже пели провожальную: "Последний нонешний денёчек гуляю с вами я, друзья!"
      Через месяц после начала войны немецкие самолёты стали прорываться к Москве. Но это не было для нас неожиданным. Жителям заранее было приказано купить бумажные плотные чёрные шторы и тщательно укрыть ими окна. Специально назначенные дежурные ходили вокруг казармы и, если где замечали проникающий в щели окна свет, немедленно давали знать. И казарма снаружи погружалась в абсолютную темноту.
      Чердак нашей казармы уже давно был подготовлен к воздушным налётам. Наготове стояли бочка с водой, ящик с песком. Рядом щипцы для схватывания немецких "зажигалок" и затопления их в бочке с водой или засыпания песком при помощи лопаты. Из чердачного окна, обращённого в сторону Москвы, открывался широкий обзор. В момент налёта, когда все влезали на чердак по сигналу воющей сирены, мы становились зрителями невиданной панорамы воздушной войны. Тёмное небо перекрещивали суетливые лучи прожекторов. Их было множество, по всему горизонту. Они разгуливали по всему небу, стараясь поймать ползущую по нему крошку самолёт с ноющим совсем не по-нашему мотором. И когда какому-нибудь прожектору удавалось его высветить, тотчас на помощь бросались другие, схватывали самолёт в перекрестья и вели по небу, чтобы показать зенитчикам. Те открывали свой похожий на лай огонь, и вокруг мишени вспыхивали звёздочки разрывов. Спустя секунды по нашей крыше грохотал град зенитных осколков. Я не помню метких попаданий по вражескому самолёту. Чаще всего немецкий бомбардировщик пикировал и уходил от прожекторов, которые, потеряв его, принимались шарить по всему небу. А между тем на горизонте, там, где за двадцать семь километров лежала Москва, расплывалась полоса зарева. Это были следы вражеской бомбёжки. На другой день мы с любопытством разглядывали куски разорванного металла, осколки зенитных снарядов и досадовали, что они не угодили в цель. Валялись на земле и листки фашистских прокламаций. Но мы их рвали в клочья не читая, боясь как чумной заразы.

      Воздушные налёты на Москву следовали с немецкой пунктуальностью. Ровно в десять часов вечера начинала истошно реветь сирена. "Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!" - вещали тарелки домашних репродукторов. И мы снова лезли на чердак и становились свидетелями охоты прожекторов и зенитчиков. Но вот и нечто новое появилось с их, немецкой, стороны. Это были осветительные ракеты. Подвешенные к парашютам, они, словно фантастические люстры, долго горели в небе и так освещали под собою землю, что становилось светло, как в самую полнолунную и безоблачную ночь. Но их расстреливали зенитные пулемёты, и они гасли одна за другой, отчего ещё светлее становились полосы суетящихся в небе прожекторов.
      Балашиха почти не подвергалась бомбёжкам и не осыпалась градом "зажигалок", как Москва. Лишь изредка, когда забредал в наши края загнанный зенитным огнём немецкий самолёт, он сбрасывал свой смертоносный груз вслепую, как попало, лишь бы от него освободиться. Так, огромная бомба бабахнула за "свинячьим болотом", куда мы ходили купаться на мелководье. На другой день мы обнаружили на берегу глубокую воронку, заполненную водой.
      - Повезло. А если бы такая дуля угодила в нашу казарму! - сказал Витька Маслов, который всегда и всему находил шутливые названия.
      На другой день газеты писали, что прошлой ночью был самый массовый налёт фашистских самолётов на Москву. В нём приняло участие до двухсот самолётов противника, из которых прорваться к Москве удалось не более двадцати. Остальные были рассеяны на пути. С особой торжественностью газеты сообщали о героическом подвиге лётчика Виктора Талалихина, который во время воздушного боя над Москвой протаранил и сбил немецкий бомбардировщик, за что представлен к званию Героя Советского Союза. Его портрет был помещён во всех газетах.
      А мужское население нашей казармы продолжало редеть. Призывные повестки из военкомата словно выщипывали одного за другим. На платформе станции каждый день надрывно звучал марш "Прощание славянки", который наигрывал фабричный духовой оркестр. Плакали женщины с детьми, провожая мужей. Были здесь и вернувшиеся, изувеченные войной инвалиды, кто на костылях, кто без руки, пришедшие проводить друзей-земляков. Хмельные и плачущие, они обнимались, уверяли друг друга, что ещё встретятся. И странно было видеть среди них лихо отплясывающего со слезами на глазах человека. Это был Василий Кроликов, известный всей нашей казарме неутомимый плясун. Прощай, дядя Вася! - хотелось крикнуть ему. Увидимся ли ещё?
      Домой стали возвращаться первые изувеченные войной солдаты. Вернулся в родную казарму Виктор Гарбузов. Он был старше возрастом и успел отслужить в армии до начала войны. Но это не мешало нам найти общие интересы. Общей привязанностью было увлечение игрой на баяне - я и особенно мой брат были страстно увлечены баяном.
      Но эта встреча была до боли печальной. Виктор вернулся с войны, лишённый всех пальцев на руках, - остались только округлые ладони. И когда, чуть захмелев от выпитого, он просунул эти ладони под ремни баяна, то упал на него головой и заплакал, навсегда с ним прощаясь.
      - Ну Витенька, ну полно тебе убиваться-то, - склоняясь над ним, утешала его старая мать. - Вон ведь и совсем безрукие люди с войны приходят. А то и вовсе не приходят. А у тебя руки целы, слава богу, - говорила она, поглаживая поседевшую голову сына.

 

Холодная осень 41-го

      Осень сорок первого года ранним морозом сковала дорожную слякоть, превратив её в щербатую ледяную корку. С приблизившегося к Москве фронта приходили самые неутешительные вести. Враг был под Москвой и уже рассматривал её в стёкла бинокля. На нашей железнодорожной станции, на тупиковых путях, стояли тяжёлые зачехлённые тела артиллерийских орудий. Во всём чувствовалась критическая напряжённость момента. Она носилась в самом воздухе, пахнувшем гарью, с метущимися по мёрзлой земле ворохами обгоревшей бумаги. Это во всех организациях сжигали документы.
      В магазине фабрики шумели толпы людей. Здесь на корешки продовольственных карточек выдавали последние запасы продуктов: крупу, муку, макароны. Всюду царила паническая лихорадка: немцы рядом!
      Фабрика не работала и стояла мёртвой громадой. Зябко ёжась в ватниках, люди, встревоженные и напуганные, встречаясь, обменивались новостями.
      - Начальство-то всё убежало, - доверительно сообщал один.
      - А в Горенках, рассказывают, заводские рабочие машины с начальством останавливают и всё потрошат прямо на дороге. А машины их в кювет валят. Во!
      - И правильно делают! - одобряет другой.
      - Слышал я, будто нашу фабрику заминировали, чтобы немцу не досталась. Не знаю, правда ли, нет? - присоединяется к разговору ещё один.
      Весть о заминированной фабрике горячо и взволнованно обсуждалась в казармах женским населением.
      - Как же это так? Кормилицу нашу взорвать! Надо всем собраться на большом коридоре и митинг устроить. Не дадим взрывать фабрику! - бунтовали горячие головы. На том и расходились.
      А у приземистой фабричной бани, что пряталась под запрудой реки, толпились люди. Здесь через низенькие окошки фабрика рассчитывалась с рабочими последней своей зарплатой.

 

Повестки

      Их доставили нам сразу три - отцу, брату и мне. Отцу на трудовой фронт в мобилизационном порядке, брату и мне как срок призыва.
      - Это недоразумение, - сказал отец, перечтя мою повестку. - Тебе предстоит медицинская комиссия, и всё образуется.
      Но втайне я с ним не соглашался. Хотелось и мне туда, куда уходят мои школьные товарищи-одногодки. Потому и умолчал я о своих намерениях. А мать?.. Мать внезапно умерла за год до этого, чем и избавилась от тяжёлых переживаний военной поры.
      Медкомиссия, которая проводилась на сцене реутовского клуба, показалась мне похожей на репетицию спектакля. Раздетым по пояс я предстал перед единственным представителем медицины, оказавшимся здесь. Это был уставший пожилой человек в заношенном белом халате и со стетоскопом на шее.
      - На что жалуетесь?.. Поднимите руки, опустите руки. Подойдите ближе, - сказал он и, с помощью стетоскопа удостооверившись в наличии сердечной деятельности, отпустил меня с миром.
      Так я, ни на что не пожаловавшийся, был признан годным к военной службе и довольный возвращался домой, толком не представляя, какие ждут меня впереди испытания. На реутовском железнодорожном мосту неожиданно встретился с братом. Он с котомкой за плечами уже шёл на сборный пункт для отправки в армию.
      - Как у тебя дела? - встревоженно спросил он. И, выслушав, удивлённо вскинул брови: - Как же ты? Там бегать надо.
      В ответ я только развёл руками. И кто из нас мог знать (да мы и подумать об этом не могли!), что это была наша последняя встреча.
      Брат Костя погиб в самом конце войны под Кёнигсбергом. И много позже с сыном, а потом и с внуком я не раз проведывал его раннюю могилу на мемориальном кладбище в посёлке Славинск, бывшем немецком Раушенбахе.

 

Боевое крещение в частном порядке

      Двор реутовского военкомата, к которому относилась территория нашей фабричной Балашихи, был переполнен призывниками. Тут и там слышались переклички, оклики, раздавались команды, создавались построения. Царили понятные в такой обстановке неорганизованность и сутолока. Тут я встретился с моими одноклассниками Димой Комаровым и Петей Ершовым, и мы решили держаться рядом. К счастью, оказались в одной команде, которая уже грузилась в открытые грузовики-полуторки. И вот наша небольшая колонна выехала со двора военкомата и отправилась в неизвестном направлении.
      Мы сидели в кузове грузовика, тесно прижавшись друг к другу. Ехали молча, вглядываясь в дома с перекрещенными бумажными полосками окнами, в перегородившие улицы баррикады из мешков с песком, в расставленные на открытых местах противотанковые ежи. И только когда выехали из города, кто-то сказал:
      - А мы, братцы, на Минском шоссе. В сторону Можайска едем.
      - Неужто нас сразу на фронт? - испуганно спросил кто-то. - Ведь под Можайском сейчас идут тяжёлые бои.
      - Так не бывает. Сначала нас должны сформировать, привести к присяге, - ответил чей-то спокойный голос. И снова наступило молчание.
      Скорые осенние сумерки густели. Машины ехали с погашенными фарами, ожидая очередного встречного пролёта немецких самолётов на Москву. И они не заставили себя ждать. Широким фронтом тёмные кресты самолетов, которые мы давно научились различать по прерывистому, пульсирующему гулу моторов, медленно, словно чувствуя превосходство, летели к Москве.

      - На землю! Ложись! - пронеслась команда. И, выпрыгнув из машины, все бросились к соседнему лесу. Я оказался последним. Спускаясь в кювет, упал, поднялся и заспешил к попрятавшимся ребятам. В этот момент послышался нарастающий свистящий вой, страшный грохот раздался за спиной, метнулась вспышка. Точно невидимая сила подбросила меня, развернула и, осыпая землёй, ударила спиной о дерево так, что, казалось, затрещали косточки. От боли в спине я, должно быть, на некоторое время потерял сознание. Пришёл в себя, когда увидел склонённое надо мной лицо Димы Комарова. Он тряс меня за рукав, помогая подняться.
      - Вставай! Они пролетели, уходим.
      Потом подошёл Петя Ершов. И я, поддерживаемый ими с двух сторон, двинулся за остальными. Но уже не к шоссе, не в сторону ядовито дымящей воронки от сброшенной бомбы, а в глубину леса, куда уводили нас идущие впереди.
      Уже совсем стемнело, когда мы вышли к деревне. Нас стали размещать по домам на ночлег. Меня с друзьями приняла сердобольная хозяйка. Охая и причитая, провела в дом. Принесла охапку соломы и расстелила вдоль стены.
      - Вот тут и переспите, ребятки. Ох-хо-хо! Где-то теперь и мой сынок, видать, так же вот… - и, гремя вёдрами, ушла.
      Мы постелили поверх соломы свои пальтишки, сели и развязали котомки. Мой заплечный рюкзачок оказался сильно порванным от удара о дерево и потерял по дороге почти всё своё содержимое. Я извлёк из него пачку слипшихся ирисок (всё, что осталось от продуктов) и отдал ребятам. Есть не хотелось, а к горлу подступала тошнота.
      - А ты чего, родимый, не поешь? - разливая кипяток по кружкам, спросила хозяйка.
      - Его стукнуло о дерево, когда бомба взорвалась, - сказал Дима и тихо добавил: - Ему бы не надо с нами, он инвалид.
      - Господи! - обхватив голову, ахнула хозяйка. - Это как же так, и инвалидного взяли! То-то я гляжу, и рука у него правая усохшая!
      И вдруг словно подменили хозяйку. Она поднялась, выпрямилась и заговорила:
      - Вот что, сынок, слушай моего совета. Пока тебя в команду не затолкали, езжай поутру домой. Тут до станции две версты будет. Садись на поезд и езжай! А так ты вперёд всех пропадёшь.
      Слова хозяйки вразумили меня. Я всю ночь не мог уснуть и подгонял время, слушая и без того бойкий стук ходиков. Едва засветились окошки, поднялся и тихо, чтобы не разбудить ребят, оделся. Хозяйка была уже на ногах. Вывела меня на крыльцо и перекрестила.
      - Храни тебя господь! А там, какая тебе будет комиссия, оправдает. Всё ей покажешь и расскажешь. Иди с богом!
      - Спасибо вам, - сказал я, растроганный её сердечным участием, и зашагал по замёрзшей дороге на станцию.
      Пассажирский поезд на Москву, состоявший из пяти вагонов, запряжённых в пыхтящий старенький паровоз, был сплошь облеплен людьми с мешками и котомками. Пока паровозик тяжело отдувался на станции, мне надо было во что бы то ни стало устроиться на нём. Возможность проникнуть в вагон исключалась полностью. Крыши вагонов пестрели людьми. На подножках висели гроздья желающих ехать. Оставались вагонные буфера, но и они были заняты. И всё же нашлось место и для меня. Потеснив какого-то мальчишку, я уселся рядом, и мы поехали.
      Через несколько часов на хорошо проветриваемом буфере вагона добрался я до Москвы. Пройдя через посты и контрольные пункты, перебрался на Курский вокзал и на электричке вернулся в свою родную Балашиху. Здравствуй! Вот и вернулся твой "опёнок" в родные пенаты, отведав спиной весомую оплеуху войны.
      Вскоре я оказался в больнице с крупозным воспалением лёгкого и ушибом позвоночника. Но, словно назло всему, выжил.
      Диму Комарова я встретил в конце войны на одном из рынков, которых в Москве в ту пору было множество. Ко мне подошёл небритый человек в солдатской шинели. Пустой рукав правой руки был заткнут за ремень. Я взглянул в лицо и остолбенел.
      - Димка?
      - Он самый! - и, дыхнув водочным перегаром, протянул левую руку.
      Мы отошли в сторону. Встреча оказалась короткой: его позвали дружки-собутыльники. Но он успел рассказать, как повела его дальше солдатская судьба. Их определили в часть и вскоре отправили под Сталинград, где шли ожесточённые бои за город. Там его тяжело ранило и он лишился руки. Став инвалидом, Дима запил горькую и умер. Такой была одна из многих солдатских судеб нашего поколения.

 

Рисунки автора

[начало] [в пампасы]

 

Электронные пампасы © 2015